Ее маленькое сердечко билось тревожно, когда через три дня она быстро взбегала по широкой лестнице одного частного банка, крепко прижимая к своей груди сумочку с заключенным в ней векселем, написанным ее рукою, подделанною под почерк дяди. И текст, и подпись с буквами, точно скопированными с письма Снежкова, удались превосходно. И все же сердце билось непроизвольно, пока она стояла у окошечка отделения, где производился учет. В этом банке, как было известно Анне Игнатьевне, хорошо знали Снежкова, и заведующий учетным отделением любезно предложил Клео подождать четверть часа, в течение которых вексель будет учтен без обычной в этом случае процедуры. Только тогда успокоилась девушка, когда у другого окошечка она приняла из рук кассира новенькие хрустящие пятисотенные билеты и мелкие кредитки на сумму в три тысячи без нескольких десятков рублей, удержанных за учет.
— Готово, мама, получай, — прыгнув кошечкой в таксомотор, прошептала Клео, бросая на колени матери свою кожаную сумочку с драгоценным содержанием.
Смуглое лицо Анны Игнатьевны ожило, порозовело. Она горячо обняла дочь и шепнула ей несколько раз подряд:
— Спасибо, Котенок, спасибо…
Теперь ими обеими овладела какая-то детская жадность. Отложив деньги за квартиру, стол, жалованье прислуги и на уплату по счетам, мать и дочь бросились в магазины дамских нарядов, к портнихам, в белошвейные мастерские, к корсетницам.
Вся гостиная их теперь была сплошь завалена тонким, как паутинка, бельем, изящными, дорогими прозрачными блузками из маркизета, новомодными костюмами, последний крик этого сезона, и шляпами в зловещих по размеру картонках.
— Что это? Можно подумать, что вы получили наследство от американского дядюшки, — смеялся Арнольд, с трудом находя себе место среди этого хаоса батиста, кружев и шелка.
Он похудел и осунулся еще больше за это время. Страсть разрушающей, как ржа железо, точащей силой сломила его. Клео по-прежнему избегала с ним встречи. Он же гонялся, как влюбленный мальчишка, за нею всюду. С зубовным скрежетом не раз провожал он глазами проносившийся мимо него автомобиль ненавистного Тишинского, в окне которого мелькала знакомая пленительная рыжая головка.
Он почти был уверен, что все эти блага, посыпавшиеся в виде обнов на его возлюбленную и дочь ее, не что иное, как приобретения на деньги Тишинского. Он был уверен, что Клео уже отдалась ему, и эта мысль почти лишала его рассудка. Наконец он не вытерпел и решился прекратить эту муку.
План, задуманный им, требовал прежде всего восстановления прежних отношений со старшей Орловой. Надо было усыпить подозрительность ревнивой любовницы, связь с которой он поддерживал теперь исключительно ради коротких в ее присутствии встреч с Клео. Видеть хотя бы издали эту маленькую рыжую вакханку, поцеловать по раз установленной привычке этот мраморный лоб при встрече, заглянуть в эти таящие от него какую-то неизведанную тайну кошачьи глазки, — являлось теперь для Арнольда ничем не преодолимой потребностью.
И каждый раз в эти короткие встречи, когда его язык выговаривал самые банальные, самые незначительные фразы, глаза его со злою хищною страстью пронизывали стройную фигурку Клео, раздевая ее.
Но она, казалось, не замечала этих взглядов, холеная, недоступная, далекая.
И вот однажды, когда они с Орловой сидели в ложе бенуара летнего театра, Арнольд решился.
— Annette, моя дорогая, — вкладывая в свои слова всю былую нежность, которой он покорил когда-то эту суровую, в сущности, замкнуто-страстную женщину, — дорогая моя, — произнес он на ухо Анны Игнатьевны, — я чувствую свое возрождение… Я снова влюблен, как мальчик. Ты прелестна сегодня, моя Ани (обращение, которое он употреблял в редкие минуты особенной нежности) — этот лиловый глясе так чудесно гармонирует с твоими черными волосами. Какой тонкий шик, какое умение одеваться… Милая Ани, ты снова зажгла меня…
Анна Игнатьевна почти испуганно вскинула глаза на своего возлюбленного. Она так отвыкла от его нежности, так изверилась в его любви! И вот он снова так нежен, так чудно ласков с нею. В полумраке ложи его глаза горят призывом. Его шепот полон той же музыки страсти, которая так давно не звучала для нее… А со сцены звучали другие звуки, зажигающие мотивы модной оперетки, где тоже поется о любви, где тот же призыв на праздник страсти. И под эти — вечно новые и вечно старые — песни так хотелось забыться, поверить, замереть еще раз, хоть один только раз в его сильных и нежных объятиях, отдаться этим чарующе-нежным ласкам… Пережить снова экстаз ее осенней, роковой в этом возрасте любви.
— Макс, — прошептала она, мгновенно теряя силы от прикосновения его руки, как бы случайно тронувшей ее обнаженный локоть, — я жду тебя сегодня ночью… После двенадцати, Макс…
— Я приду… Я приду в молельню… Не иначе, как в молельню — слышишь, Анна? — прошептал он тем властным шепотом, на который она никогда не осмеливалась возражать.
Орлова побледнела.
— Но почему там? Но почему… Макс, голубчик? — проронили ее похолодевшие губы…
— Я так хочу, — прозвучал властный ответ, и женщине оставалось только повиноваться.
Да, это было нечто вроде молельни. В этой комнате, бывшей когда-то спальней супругов Орловых, десять лет тому назад умер молодой хозяин. Здесь стоял его гроб. Здесь молилась в порыве безысходного горя молодая вдова, горячо и нежно любившая своего Левушку. Здесь и сейчас остались следы прежнего недолгого счастья, память рано угасшего художника.